Всё о Чехове - Пьесы - Чайка - Страница 15
Впрочем, давайте говорить. Будем говорить
о моей прекрасной, светлой жизни... Ну-с, с чего начнем? (Подумав
немного.) Бывают насильственные представления, когда человек день и ночь
думает, например, все о луне, и у меня есть своя такая луна. День и ночь
одолевает меня одна неотвязчивая мысль: я должен писать, я должен писать,
я должен... Едва кончил повесть, как уже почему-то должен писать другую,
потом третью, после третьей четвертую... Пишу непрерывно, как на
перекладных, и иначе не могу. Что же тут прекрасного и светлого, я вас
спрашиваю? О, что за дикая жизнь! Вот я с вами, я волнуюсь, а между тем
каждое мгновение помню, что меня ждет неоконченная повесть. Вижу вот
облако, похожее на рояль. Думаю: надо будет упомянуть где-нибудь в
рассказе, что плыло облако, похожее на рояль. Пахнет гелиотропом. Скорее
мотаю на ус: приторный запах, вдовий цвет, упомянуть при описании летнего
вечера. Ловлю себя и вас на каждой фразе, на каждом слове и спешу скорее
запереть все эти фразы и слова в свою литературную кладовую: авось
пригодится! Когда кончаю работу, бегу в театр или удить рыбу; тут бы и
отдохнуть, забыться, ан- нет, в голове уже ворочается тяжелое чугунное
ядро- новый сюжет, и уже тянет к столу, и надо спешить опять писать и
писать. И так всегда, всегда, и нет мне покоя от самого себя, и я
чувствую, что съедаю собственную жизнь, что для меда, который я отдаю
кому-то в пространство, я обираю пыль с лучших своих цветов, рву самые
цветы и топчу их корни. Разве я не сумасшедший? Разве мои близкие и
знакомые держат себя со мною, как со здоровым? "Что пописываете? Чем нас
подарите?" Одно и то же, одно и то же, и мне кажется, что это внимание
знакомых, похвалы, восхищение,- все это обман, меня обманывают, как
больного, и я иногда боюсь, что вот-вот подкрадутся ко мне сзади, схватят
и повезут, как Поприщина, в сумасшедший дом. А в те годы, в молодые,
лучшие годы, когда я начинал, мое писательство было одним сплошным
мучением. Маленький писатель, особенно когда ему не везет, кажется себе
неуклюжим, неловким, лишним, нервы у него напряжены, издерганы; неудержимо
бродит он около людей, причастных к литературе и к искусству,
непризнанный, никем не замечаемый, боясь прямо и смело глядеть в глаза,
точно страстный игрок, у которого нет денег. Я не видел своего читателя,
но почему-то в моем воображении он представлялся мне недружелюбным,
недоверчивым. Я боялся публики, она была страшна мне, и когда мне
приходилось ставить свою новую пьесу, то мне казалось всякий раз, что
брюнеты враждебно настроены, а блондины холодно равнодушны. О, как это
ужасно! Какое это было мучение!
Нина. Позвольте, но разве вдохновение и самый процесс творчества не
дают вам высоких, счастливых минут?
Тригорин. Да. Когда пишу, приятно. И корректуру читать приятно, но...
едва вышло из печати, как я не выношу, и вижу уже, что оно не то, ошибка,
что его не следовало бы писать вовсе, и мне досадно, на душе дрянно...
(Смеясь.)
|